Алиса Ганиева — популярная российская писательница, чьи книги переведены на многие языки мира. В интервью Зое Световой она рассказывает о том, что сегодня представляет собой Дагестан, почему там, на родине, ее считают предательницей и почему она не может превратиться в писателя-отшельника, который не интересуется политикой. — К вам часто обращаются как к эксперту, поскольку вы можете объяснить глубинные процессы, которые происходят в Дагестане. Вы когда последний раз там были? — Это, конечно, любопытный феномен. Да, у меня есть некое инсайдерское знание и, когда я пишу, я погружаюсь в материал, как в шахту. Это случается в состоянии немного измененного сознания. Но вне текста я гораздо мельче. Мои тексты знают о Кавказе гораздо больше, чем знаю я. Как-то в очередной раз меня попросил о встрече человек, решивший с азов разобраться с тем, что же там происходит с обществом. Это был режиссер, мечтавший снять игровую историю о реальном дагестанце, возвратившем из Исламского государства (запрещенного в России) своих дочерей. И этот режиссер, как человек, пока что ничего не знающий о Дагестане, закидывал меня какими-то базовыми вопросами, а я удивлялась. Ведь гораздо эффективнее было бы прочитать мою книжку «Праздничная гора», она как раз про весь этот мировоззренческий разлом, про этническое многоголосие, про тлеющие гражданские беспорядки. Это роман про воплощение сценария отделения региона от России, про развиртуализацию Имарата Кавказ — того самого независимого клочка будущего всемирного исламского халифата, к которому стремятся все мусульманские фанатики. В общем, то, что свернуто в художественном тексте всегда сильнее, чем любое прямое высказывание, но мало у кого хватает сил на чтение… Что касается поездок в Дагестан, я была там в последний раз уже довольно давно, хотя у меня там живут мама, бабушка и миллион других родственников. В какой-то момент я внутренне немного отстранилась. Два года назад. Может, это было связано и с временным внутренним исчерпанием, с творческой усталостью от материала. Ну, а на бытовом уровне закончилось терпение играть по правилам — совершать обходы родственников, ходить на обязательные свадьбы, выслушивать беспардонные вопросы про свою личную жизнь. Я очень люблю горы, но как же сложно, будучи местной, будучи женщиной, свободно передвигаться по горным районам! Во-первых, в Дагестане нет никакой туристической инфраструктуры. Ездят туда либо дикарем, либо по приглашению друзей и знакомых. Сами дагестанцы хорошо знают только родное село, если оно еще сохранилось после всех депортаций. А ведь край неисчерпаемый, там столько уголков невероятных, и по укладу жизни, и по природным красотам. Но заявиться туда сама по себе, в одиночку, я никогда не смогу — это неприлично и небезопасно. В Дагестане — я пешка, и я не свободна. Никакой независимости. Вот это меня достало до печенок, и я взяла тайм-аут. — Как получилось, что вы уехали из Дагестана? — Родители были против того, чтобы я уезжала. Они хотели, чтобы я осталась там и поступила на экономический. Но на тот момент мои тексты прошли конкурс в московском Литинституте, рецензии, которые я писала на книги местных дагестанских авторов, прошли творческий конкурс и тогда родители отступили: «Ну ладно, поезжай, сдавай экзамены, если поступишь, значит, судьба». Тем не менее вместо того, чтобы готовиться к Литинституту, я целый месяц усиленно занималась алгеброй и сдавала математику в Дагестанском университете. «Вырваться из мещанского болота» — Сколько вам было тогда лет? — 17. — А почему вы решили уехать? — Это не было такое жесткое решение, что вот я встала утром и поняла, что больше не хочу там жить. Но раздражение уже накапливалось, последние годы в школе я чувствовала острую нехватку культурной жизни. Вокруг не происходило ничего интересного — кроме, разве что, политических и клановых пертурбаций. Качество общения хромало. Никаких интересных мероприятий, спектаклей, никаких событий, встреч. Сплошное погружение в мещанский быт, сплошной стресс от того, что хинкал у меня получается недостаточно пышный, не то, что у нормальных девочек, и какой же это позор. Очень хотелось из этого болота куда-нибудь вырваться. Мы жили тогда в Махачкале, мой отец по работе часто ездил то в Ростов-на-Дону, то в Москву и в какой-то момент он стал снимать в Москве квартиру. И это также стало аргументом в пользу того, чтобы родители меня отпустили. Было, где жить, не надо было селиться в общаге Литинститута, где царил богемный алкоголический туман. Наверное, на них повлиял и собственный опыт. Мама в свое время не стала выходить за троюродного брата, за которого была засватана с девятого класса, объездила всю республику в археологических экспедициях, два раза прыгала с парашютом и отправилась в московскую аспирантуру. Отец, выходец из номенклатурной семьи, стал первым местным перестроечным демократом, затеял издавать первую в Дагестане независимую газету «Маджлис», чем повергал своих родителей в шок… — Ваши родители имеют отношение к литературе? — Нет, они работали в Академии наук. Отец — экономист-географ, а мама археолог-историк. — Почему вы выбрали именно Литинститут? — Почти случайно. Литинститут в провинции до сих пор воспринимается как Олимп, у меня об этом вузе было довольно размытое представление. Просто хотелось попасть в творческую среду. И я любила литературу, меня тянуло анализировать прочитанное. Отправила подборку рецензий и получила приглашение на сдачу экзаменов. — А когда написали первую книгу? — В 2009 году. Повесть «Салам, тебе Далгат!» была моим первым законченными текстом. — Кого вы считаете своими учителями в литературе? — Это сложный вопрос, потому что есть авторы, которых я бы могла назвать любимыми, но при этом совершенно нельзя сказать, что их стилистика очень отражается в том, что я пишу. Это — Бабель, Вагинов, Достоевский, если говорить о наших. Если о зарубежных, то Кафка, Льюис Кэрролл, абсурдистская литература. Часто люди, которые меня читают, говорят, что видят в моих текстах «уши Искандера». Но я думаю, что это довольно поверхностный взгляд, просто потому, что я тоже пишу о кавказских реалиях. Другие сразу нашли параллели с Андреем Платоновым, не знаю, почему. Но моя проза экспериментальна, в том смысле, что не было какой-то четкой родословной, ведь на живом, современном северо-кавказском материале никто к сожалению, прозу не пишет. Если оглянуться назад, это либо романтические произведения Золотого века, мало связанные с реальностью. Либо проза чеченских офицеров — во-первых, военная, во-вторых — написанная с позиции аутсайдера, колониста. Либо местный искусственно взращенный соцреализм. Исключение — потрясающий, уже покойный прозаик Газимагомед Галбацов, писавший и на русском, и на аварском. Он был таким местным полу-Кингом, полу-Пелевиным. А мою повесть, мне повезло, встретили довольно бурно и положительно. Были претензии разного рода, но не литературные, а скорее человеческие. Мол, какого рожна девушка пишет о мужских разговорах, как она может выносить сор из избы, за что так ненавидит малую родину и мусульманскую веру и т.д. Что же касается чисто литературных, то главной претензией было то, что мой главный герой — не герой, а скорее висящий где-то в воздухе безвольный персонаж, ни рыба, ни мясо, которого каждая сторона пытается куда-то конвертировать, вовлечь в свою идеологию. Но в принципе это отражает наше негеройское время. Герои есть, но это не богатыри, это незаметные скромные люди, которые сопротивляются желвакам Системы, ну или просто попадают в ее мясорубку. Такие, как историк Дмитриев, или видеоблогер Соколовский, или мелкий предприниматель из Челябинской области, который упорно вывешивает на своих ларьках листовки с перечнем предприятий, закрывшихся при Путине. Вот такие люди — герои, но наша конъюнктура хочет, чтобы искусство превозносило других героев — вежливых человечков. «Я человек мира, но где-то глубоко во мне сидит горянка» — У вас вышло уже три романа. Все они построены на дагестанском материале. Это всегда так будет? — У меня были рассказы , основанные не на дагестанском материале. А сейчас я пишу роман, который также не связан с этой тематикой. Я поняла, что пришло время шагнуть в сторону и рискнуть. Конечно, у каждого писателя есть свой имидж и те ожидания, которые вокруг него выстраиваются. Но не хочется идти на поводу у привычных ожиданий, хочется оттолкнуться от интуиции, от того, что вызрело внутри. — О чем ваша новая книга? — Действие происходит в небольшом провинциальном городе в России. Интрига крутится вокруг нарастающей череды анонимных доносов. Надеюсь, книга появится в конце этого года и можно будет рассказать подробнее. Что касается дагестанского материала, то не все, что описано в моих романах, это та реальность, которую я застала, живя там постоянно. Книга «Салам тебе, Далгат!» была написана в 2009 году на материале того, что происходило в конце нулевых. — То есть, это основано не на вашем жизненном опыте? — С одной стороны, это какая-то база, которая у меня есть, это то, что я понимаю изнутри про этот регион, проведя там первые 17 лет своей жизни и регулярно туда приезжая. Надо отметить, что с детства я еще постоянно слышала какие-то истории от мамы — она еще и этнограф, пусть и забросившая науку ради семьи, но идеи у нее оригинальные, а знаний по специальности много. С другой стороны, это разговоры с людьми, это чтение журналистских сводок. Это активное окунание в тамошний бурлящий котел во время моих кратких поездок, когда я все происходящее воспринимала гораздо ярче, чем если бы жила там постоянно. На контрасте. — Прожив 15 лет в Москве, кем вы себя ощущаете: дагестанкой или человеком мира? — Сейчас, скорее последнее. Но я к этому очень постепенно пришла, потому что в начале меня ограничивала эта внешняя самоидентификация, с которой я росла, которую мне не то, чтобы навязывали … Мне говорили: «Ты — аварка, ты из такого-то конкретного района», потому что там ведь большая дифференциация между разными районами, селами. У всех свой менталитет. Потом из этого приходится постепенно выкарабкиваться. А сейчас и вовсе очень популярна религиозная самоидентификация, когда неважно, из какого ты района и знаешь ли свой язык (половина молодежи уже не знает), главное, что ты — мусульманка. Я, не будучи сама религиозной и, к счастью, не будучи из религиозной семьи, тем не менее довольно долго, живя в Москве, принимала эту самоидентификацию и думала: «Ну, да, раз я родилась там, значит я, вот этот странный, дурацкий термин — этническая мусульманка. Но потом неожиданно ко мне пришло осознание, почему я все-таки считаю себя мусульманкой, что меня ею делает? Разве я соблюдаю хоть один из полагающихся столпов? Ведь я абсолютно никак в это не вписываюсь, это все бездумная инерция. И честно ли это? И я отбросила и эту самоидентификацию. Я человек мира, конечно, но где-то глубоко во мне сидит горянка. — А вы вообще когда-нибудь в мечеть ходили? — Ходила, но никогда не совершала намаз и даже не знаю, как. Мой отец был светский атеист. Мама стала более консервативной, как многие, сейчас молится. Все родственники, бабушки, все молились. И так как я постоянно слышала все эти молитвы, знаю наизусть какие-то суры Корана, меня саму в детстве учили произносить все эти формулы перед едой и после, это все конечно въедается в подкорку. «Людям не нравится, что я выламываюсь из канона» — Правда ли, что современный Дагестан по-прежнему очень традиционное общество? — Оно становится более традиционным. Но оно отнюдь не однородно. Есть какие-то села, где действительно не продохнуть от этого фундаментализма. Есть более спокойные районы. Мне как раз повезло, что мои родители из более или менее светских сел. К примеру, ранние мои годы прошли в Гунибе, где до революции, после пленения имама Шамиля и высылки местных жителей, была русская крепость, куда приезжали Романовы и кипела светская жизнь, потом была всесоюзная турбаза и до сих пор проходят различные культурные фестивали, а общество смешанное и открытое. Но вот родное село мамы Согратль — место, откуда вышли разные идеологи современного салафизма. Согратлинцев еще в шутку называют «журналистской мафией», оттуда родом многие журналисты, в том числе убитые, многие главные редакторы местных газет (кстати, очень разнообразных и смелых, по сравнению со средней провинциальной прессой). В Средние Века это был город со своим религиозным образовательным центром, имама Шамиля они не поддерживали, но после замирения Кавказа устроили восстание, после чего несколько человек, в том числе, мой предок, были повешены, остальные мужчины высланы в Сибирь, село сожжено. Поэтому там такая долгая традиция оппозиционности, а оппозиционность в на Кавказе исторически, рано или поздно, принимают религиозный окрас. — Как вы объясняете, что Дагестан по-прежнему остается одной из самых горячих точек Северного Кавказа? — Это очень турбулентный регион. И очень неоднородный. При этом там есть очень тонкий слой гражданского общества, довольно активный. Если сравнивать со средней полосой России, по количеству людей, выходящих на улицу за последние 10−15 лет, Дагестан можно было поставить на первое место. Понятно, что огромный процент этих антигосударственных акций имеет религиозный окрас. На акции обычно выходят родственники похищенных молодых людей, которые пропадают без вести. Особенно активно выступало движение «Матери Дагестана за права человека». В последнее время было много микро-урбанистических городских протестов: то парк отвоевали, то еще остановили незаконную застройку, то митинговали против отстрела бродячих собак и собрали деньги на приют. И не только в Махачкале. Но и в селах проходят такие акции. Так как там нет единого царька, единого лидера, как в Чечне, то в каждом регионе все зависит от местного управления. Например, Хасавюртовский район граничит с Чечней и там управляет бывший олимпийский чемпион по борьбе. И то, что там постоянно происходит, повторяет модель Чечни и по всей видимости, руководство района и стремится к повторению этой модели. Люди говорят: «Нам бы такого, как Рамзан, нам бы такую сильную руку. Но при этом, у нас есть такая тюркоязычная дагестанская народность кумыки, они немножко дистанцируются от остальных дагестанцев в сторону пантюркизма. Наличие разных сил и мнений создает этот вихрь и турбулентность, и в этом плюрализме мнений есть и свой положительный момент. — Как к вашим книгам относятся в Дагестане? Как вас там воспринимают? — Как предателя. — Почему? Потому что вы уехали оттуда? — Чиновничество, к счастью, скорее не замечает. Впрочем, когда главой республики назначили Абдулатипова, люди, приближенные к нему, спрашивали, не хотела бы я стать заместителем министра информации. При том, что сам Абдулатипов, говорят, в кулуарах высказывался о моей персоне только с помощью ругани. Как и главный муфтий. Но я, естественно, не хочу быть госчиновником. Ты либо независимый художник, либо госслужащий. Почему ругают? Я бы не сказала, что я делаю какие-то резкие заявления, разве что четко обозначаю, что я не мусульманка. А это уже преступление, это отступничество, за это по некоторым шариатским мазхабам полагается смертная казнь. Во-первых, людям не нравится, что я выламываюсь из канона. Я не классический писатель-патриот. Ведь у нас патриотизм в узком смысле сегодня — это главная идея, а в Дагестане это еще гиперболизировано: чем меньше народ, тем легче зацепить его национальное достоинство, оскорбить. Достаточно просто описать что-то с недостаточным пиететом, добавить иронии. Будут говорить: «ты оскорбил, ты вывалял в грязи свою родину». Для человека с традиционным сознанием есть четкая грань между запретным и дозволенным, плохим и хорошим. Самоирония, самокритика для него — это кощунство. Вот меня и не понимают. А мою боль принимают за ненависть. «Главная причина молодежного экстремизма — потеря чувства справедливости» — Почему стал возможен расстрел в Кизляре в православной церкви? Мусульмане ненавидят православных христиан в Дагестане? — Никогда не замечала какой-то ненависти. Салафиты гораздо яростнее ненавидят своих же муртадов и джахилей, то есть, дагестанцев, не соблюдающих религиозные нормы. Я уже не говорю об атеистах. А вот ненависть к православию там не имеет почвы, православие там очень тихое, «ниже травы, тише воды». В этом смысле это абсолютно беспрецедентный случай, потому что все теракты, которые обычно происходят в Дагестане, это вылазки против своих же чиновников, ментов, это проявление внутреннее гражданской борьбы подполья и представителей государства. То есть, когда с обеих сторон пускают «мясо» на убой. С одной стороны, мальчики ДПСники, с другой стороны те, кто ушли в лес. А тут впервые произошел расстрел прихожан, пусть и другой веры, но тоже «людей Книги». Я наблюдала за тем, как это комментируют сами дагестанцы: большинство в ужасе, многие считают, что это такой предвыборный жест, чуть ли не операция спецслужб, которые таким образом хотят показать, что ИГИЛ (запрещенная в России организация — З.С), наступает и поэтому правомерно присутствие наших войск в Сирии, и поэтому надо поддерживать Путина, который отправляет туда военные силы. Я на самом деле, допускаю все, в принципе и такое может быть. Думаю, неслучайно, что это произошло за два месяца до президентских выборов. — Все последние годы пишут о похищениях спецслужбами молодых людей в Дагестане, о насильственной исламизации в республике. Можно ли верить подобным интерпретациям или действительно Дагестан — самая исламизированная республика на Северном Кавказе? — Это и так. И не так. С одной стороны, есть искусственное нагнетание ситуации. Из-за одного, двух, трех экстремистов, блокируются целые горные села. Приезжает федеральный спецназ, громит дома, ломает выращенные с огромным трудом фруктовые сады, грабят людей, выносят технику, угрожают и шантажируют, похищают людей, оставляет после себя оскорбительные надписи типа «Обезьяны, мы вернемся снова». Какую это может порождать реакцию у местных? Только агрессию. Правда и то, что в 2013 году местные военные и силовики оказались как бы не у дел, потому что, когда образовалось Исламское государство (запрещенное в России — З.С.), только по официальным данным туда отправилось несколько тысяч дагестанцев, а некоторые еще и с семьями. И как бы «фронт опустел», осталось не так много триггерных персонажей, которые подрывали сотрудников ДПС,количество терактов резко сократилось. И поэтому стало меньше оснований для нахождения там военных чинов, которые получали огромные надбавки, которым там хорошо жилось. В какой-то момент показалось, что кто-то придумывает разные ситуации, чтобы остаться там и не терять эту «горячую точку». В частности, казалось абсурдом, когда в селе Гимры у директора дома культуры под подушкой нашли гранату. И даже там, где действительно очень много сочувствующих экстремистскому исламу людей, даже там можно было иначе с ними поступать, не врываться в дома, не избивать стариков. Конечно, после таких случаев появляется еще один механизм — кровная месть, которая все равно никуда не девается и если у тебя в семье, например, брат полицейский и его убили, ты идешь мстить. Начинается война друг с другом для отмщения предыдущих убийств. В начале нулевых так называемых ваххабитов можно было по пальцам перечесть, их сознательно никак не купировали, в конце 90-х делали им всяческие поблажки, Степашин ласкал и по головке гладил. А потом насовершали ошибок. Обычная практика силовиков — шантажировать семью, член которой ушел в лес. Даже если они никак не разделяют его убеждений. Просто, чуть что, будет, кого «потерять». Бывают и совсем нелепые случаи. Хирурга, родственника моих знакомых, взяли прямо в операционной, когда он делал операцию. Его посадили, пытали, чуть ли не зубы вырывали плоскогубцами. А он даже не молился никогда. — По доносу? — Да было много таких ситуаций, когда забирают даже нерелигиозных людей по доносу. И это провоцирует на ответную агрессию родственников, друзей, людей, которые находятся еще на стадии принятия решения. Многие из таких самых отчаянных голов уехали, но кто-то может и вернуться из Сирии. Непонятно, что дальше будет. Понятно, что в начале нулевых они были нужны для прихода Путина к власти, чтобы создать атмосферу анархии, которую надо красиво задавить. Потом их число стало расти и постепенно исчезла граница между своими и чужими. И стало непонятно, кого ставить на учет и стали ставить всех подряд — в том числе и людей , которые не имеют отношения к экстремизму и терроризму. Тут ведь еще важно, что главная причина молодежного экстремизма, как мне кажется, — не безработица, не бедность (дагестанцы умеют выживать, строить дома и женить сыновей даже на безрыбьи). Главное — это потеря чувства справедливости. А к системе, в которой не действует закон, не может быть уважения, особенно у юных и горячих. Для протеста нет никаких светских площадвится легко втолковать, что взяточничество и воровство — оно из-за отхода от буквы Корана. А вот если к ней вернуться… Словом, ок. Уровень образования в стране падает, мракобесие растет. Вот им и станоутопический бред. В этом смысле антикоррупционные митинги Навального — это для Кавказа весьма оздоравливающий процесс, молодежь выходит на улицу по сути с теми же требованиями — не воровать, запустить сменяемость власти, — но уже не под черными флагами с шахадой. На прошлогоднем мартовском митинге в Махачкале было задержано 150 человек. Я к тому, что пассионариев там много, недовольство кипит, но из-за ничегонеделания Кремля, из-за закручивания гаек, местный протест сублимируется в террористическую угрозу. «Сейчас очень опасно молчать» — Если вернуться к литературе, то вы одна из тех писателей , кто не замыкается только на творчестве, но и занимает активную гражданскую позицию. Пару лет назад вы вышли из Пен-клуба вместе с группой других писателей и критикой, когда началась травля Людмилы Улицкой. Вы ведете программу на канале «Совершенно секретно», куда приходят гости, достаточно критически настроенные к власти. Зачем вам все это? Могли бы себе спокойно сидеть и писать романы. — Живя в России, трудно позволить себе такую роскошь. Сейчас очень опасно молчать. Да, вроде бы наши голоса, голоса несогласных граждан, почти не слышны, но на самом деле, их все еще боятся. Зоя, вы это знаете гораздо лучше меня, конечно. К счастью, многие писатели не молчат, и рожденная в прошлом году ассоциация «Свободное слово» вносит какую-то лепту — это подготовка ежегодных докладов о нарушении свободы слова в России, это коллективные обращение, поездки в суды и т.д. Но при этом я понимаю тех писателей, которые являясь по природе отшельниками, не хотят иметь отношения ни к какой политике. Писатели в идеале и не должны заниматься политикой. Но мы живем в такой стране, в которой нет официальной политики, поэтому она начинает отравлять все другие сферы жизни. Но главное мое дело — это, конечно, мои художественные тексты. В них я как бы пытаюсь ухватить эту воронку современности, перемолоть настоящее, актуальное во что-то более долговременное. Но до чтения литературы доходят не все, поэтому высказывания в лоб тоже очень нужны. — Вы не думали о том, чтобы заняться политикой? — Нет, никогда, я просто по натуре интроверт. Не общественной закваски человек, хоть мне и приходится периодически активно участвовать в происходящем. Когда меня просили, я писала о митингах 11−12-го, о событиях на Украине, в том числе для европейской прессы. Попадала на разные интересные собрания, часто, желая что-то изменить, часто — просто из писательского любопытства, ради человеческих наблюдений. Я имею в виду, встречи с нашим так называемым тандемом, встречу с Госсекретарем США и пр. Когда у меня вышла первая книга, ко мне стали подбираться из Госдумы, намекая на вступление в партию, в какие-то общественные советы, тогда была потребность в активных молодых людях, тем более на фоне вечных межнациональных конфликтов. Это такой момент, когда тебя ставят в неловкую ситуацию: ты человек неконфликтный, ты не будешь хамить, посылать людей. Все очень милые, заинтересованные, так что приходилось решать этот вопрос методом убегания. — Молчаливый уход? — Да. Повторюсь, пару раз я соглашалась на сомнительные встречи ради внутреннего опыта, с зажатым в кармане кукишем. Но я никогда не рассматривала для себя возможность всерьез сотрудничать с властью, которую трудно назвать законной. — Что вас как гражданина больше всего волнует в нашей сегодняшней жизни? — Наверное, чувство возмущения от того, что делают наши чиновники и госструктуры у меня притупилось. Это все настолько предсказуемо и понятно. Отработанная десятилетними схема такого личного накопительства, корыстного грабежа, фальши. Неприятная тенденция последних лет — усиление роли силовиков в управлении государством. То, что фатум и рок начинает играть все большую роль. Если раньше было примерно понятно, кого могут арестовать и к кому могут прийти, то сейчас возвращается эта фрустрация 30-х годов. И это очень вредно для общества в целом, жить в состоянии страха, когда за любой репост могут арестовать, оштрафовать. любых студентов, домохозяек, любого. И в этом смысле меня скорее волнует даже не то, что делают они наверху, а как реагирует общество. — Вы в себе чувствуете этот страх? Может наступить такой момент, когда вам придется уехать? — Я думаю, что сейчас все мыслящие люди задумываются: что будет дальше, смогут ли они жить в России в таких сгущающихся обстоятельствах, особенно если смотреть прогнозы о том, как будет экономика развиваться в будущем. Непонятно, что будет после 2024 года. Это рождает неуверенность в завтрашнем дне. Обычная психологическая ситуация, она порождает и накопленную агрессию, которая изливается на искусственно созданные мишени внешних врагов. Многие замечали, что в целом общество стало агрессивнее и в социальных сетях, и в жизни. Больше нерукопожатных персон вокруг. Все это каждодневные реалии нашей жизни. «Люди, рожденные в 90-е, они другие» — Все так безрадостно? — Нет, есть новое поколение . Если я смотрю на своих ровесников, я помню, что многие из них шли на сговор, на компромиссы, встраивались в эти молодежные организации «Идущие вместе» и другие. То есть, молодежь из «сытых нулевых» можно было легко купить. А те, кто идут за нами, люди, рожденные в 90-е годы, они — другие. — А смогут они поменять климат в стране? — Когда я росла, я испытывала прессинг с разных сторон. Но это потому, что я из своеобразного региона, и даже светские родители предъявляли мне массу претензий: после девяти часов вечера из дома не выходить, на велосипеде не кататься, замуж можно только за такого-то и такого-то. Мне приходилось ломать ситуацию самой, через сопротивление. Правда, мои родители это делали не из-за собственных убеждений, а потому, что боялись того, что скажут люди. Что касается московских детей моего возраста, они росли без прессинга. Десять-пятнадцать лет назад невозможно было представить, что тебя директор вызывает на ковер за то, что ты пошел на митинг, невозможно было представить, что тебя будут пугать, тем, что спецслужбы поставят тебя на учет. Сегодня же для молодежи в российских городах подобные ситуации — реальность. Это тот фильтр и то сито, через которые эти молодые люди выйдут более закаленными во взрослую жизнь. Научатся говорить «нет», отстаивать свои убеждения, это светлая сторона всего сегодняшнего ужаса. — Они более свободные, чем люди вашего поколения? — Видимо, не важно, когда ты родился, важно в каких условиях ты рос. Мы были юными в нулевые годы, была совсем другая обстановка, другое отношение к молодежи. Нас закармливали и многие на это шли. Сейчас молодежь бьют. Другой подход, и молодежь становится другой. Кроме того, количество источников информации так велико, что молодежь сама учится выбирать, фильтровать, находить альтернативу и, в конечном счете, правду. Сейчас, в условиях тотального отсутствия искренней веры в какие-либо ценности (духовные скрепы — это же, понятное дело, демагогия) молодежь — почти что единственный носитель настоящей идеи, настоящей веры. Я сейчас не про бога, царя и отечество, а про веру в то, что сменяемость власти и свободное разнообразие мнений — это хорошо, а подавление инакомыслия и отсутствие выбора — это плохо. Это, кстати, и есть настоящий патриотизм и любовь к России — желать ей выбора. Вот они ей этого желают. А многим моим ровесникам, если их послушать, важнее размеры империи и дальность ракет. Но это вечный спор… Зоя Светова, |